Книга исследователя мемориальной культуры Николая Эппле “Неудобное прошлое: память о государственных преступлениях в России и в других странах” (НЛО, 2020) ставит целью привлечь как можно большее внимание к созданию института проработки прошлого в России.
Первая часть книги посвящена описанию ситуации захваченности России памятью о советском прошлом, дается краткий экскурс в историю собственно травматического события, рассказ о десталинизации – советской и постсоветской, обзор стратегий работы с советским прошлым, существующих в сегодняшней России и оценка его влияния на современность. Вторая часть – описание сценариев работы с трудным прошлым в шести странах: Аргентина, Испания, ЮАР, Польша, Германия, Япония. В третьей части рассматривается, как и чем опыт рассмотренных стран и иностранный опыт вообще может помочь в нахождении сценариев проработки прошлого для России.
Избранное из книги
Аудио-версия
Воспаление памяти
Главная, многократно отмеченная особенность современной российской действительности состоит в том, что история здесь заменила политику. По телевидению, в социальных сетях, на улице и на кухнях идет разбирательство не по поводу современности, а по поводу прошлого.
Причина захваченности прошлым – его незавершенность, невозможность должным образом похоронить и оплакать покойников, вступить в права наследства, извлечь из истории выводы и завершив один цикл, начать следующий. Но чтобы нащупать подступы к общей проблеме, стоит внимательнее приглядеться к тому, как именно происходит переживаемое страной “воспаление” памяти о прошлом.
Российская власть стала искать наиболее универсальный язык сплочения нации, внутренне глубоко разделенной. Это оказался язык сплочения вокруг прошлого, а не вокруг настоящего. Необходим был язык патриотический и изоляционистский, апеллирующий к опыту победы над внешними и внутренними врагами. В России единственным таким языком остается язык апелляции к победе в Великой Отечественной войне. Этот язык удобен для обсуждения “позитивной повестки” и отчасти – темы сплочения перед внешним врагом, но малоприменим в ситуации негативной мобилизации, когда необходимо напоминание не о величии, а об опасности. Язык апелляций к Сталину и репрессиям одновременно дает выход накопившемуся негативу, предполагает критический, даже протестный дискурс и хорошо подходит для разбирательств с внутренними врагами.
Современная Россия, в отличие от СССР, не может предложить миру альтернативный политический строй, ценности и идеалы. Не будучи в состоянии вернуть себе статус сверхдержавы, государство использует своего рода симпатическую магию, наряжаясь в костюмы прошлого, чтобы вернуться во времена, когда трава была зеленее, а само оно –сильнее и безжалостнее. Население с готовностью ему в этом подыгрывает. Ведь память о жизни в условиях холодной войны достаточно свежа и легко реанимируется.
То же самое происходит во внутренней политике. Государство, репрессивные органы которого лишены идеологических мотивов и веры в правоту своего дела, а движимы только жадностью и страхом, играет в сильную руку. А граждане с готовностью играют в жизнь при сильной руке. Именно в этой логике становятся понятны (работают и считываются большинством) и резкое увеличение числа дел за «экстремизм» и «госизмену», и кампании против «иностранных агентов» и «пятой колонны». В логике сталинских кампаний проводятся даже такие чисто технические меры, как ввод платных парковок, снос торговых ларьков и ремонт центральных улиц в Москве.
В июне 2017 года на американском кабельном канале Showtime и на Первом канале российского телевидения состоялась премьера фильма Оливера Стоуна «Интервью с Путиным» (слоган американской версии фильма – «Know your enemy»). Отвечая на вопрос об отношении к Сталину, Владимир Путин сказал: «Излишняя демонизация Сталина – это один из способов, один из путей атаки на Советский Союз и на Россию. Показать, что сегодняшняя Россия несет на себе какие-то родимые пятна сталинизма. Мы все несем какие-то родимые пятна, ну и что?»
Лидер авторитарного государства защищает одного из своих предшественников, который довел систему авторитарного управления до совершенства, от атак представителей другой политической системы, построение которой возможно только в результате слома авторитаризма. В этой перспективе Сталин – не исторический персонаж и не объект морали или права, а воплощение политической системы, и его защита от нападок – естественная мера самообороны и самолегитимации. Особенно характерна тут оговорка о «родимых пятнах»: в самом деле, если считать, что авторитаризм генетически присущ российской государственности, то сталинизм – не оспа и не шрам на теле государства, не что-то внешнее и травмирующее, рассекающее живую ткань, но именно родимое пятно, органическая часть живой ткани.
Формируемая государственной пропагандой модель памяти о триумфальном прошлом страны не охватывает огромного числа фактов и значительную часть граждан. В этом идеализированном образе не находят отражения целые социальные и национальные группы, множество важных исторических фактов и нарративов. Другая модель памяти –локальная, свободная от идеологии и сопротивляющаяся ей. Это память отдельных людей об истории их семьи, края, их социальной или национальной общности. Это память, не захваченная государством, через нее возможна личная самоидентификация. Государственная (или «большая» национальная) история часто оказывается интересной «на местах» лишь постольку, поскольку служит «языком общения» с властью (например, рассказ о местных исторических деятелях часто возможен через привязку к государственным празднованиям, единственно понятным администрации «кодом»), либо поскольку большая история захватывает малую (кто из села погиб на войне, кто был репрессирован и т. д.).
Историческая ответственность
В XX и начале XXI века путь от диктатуры к демократии с большим или меньшим успехом проделали десятки стран. Первым открытым актом покаяния Германии за преступления нацизма было знаменитое коленопреклонение Вилли Брандта в Варшаве. Прощения у польского народа от лица немецкого просил человек, находившийся в оппозиции к нацистам с момента их прихода к власти в 1933 году, активно участвовавший в работе антифашистского подполья, за что еще в 1938 году был лишен германского гражданства и продолжил, рискуя жизнью, участие в сопротивлении из‐за границы. В 1958 году в ФРГ было создано движение «Акция искупления», помогавшее молодым немцам работать волонтерами в странах, пострадавших от Германии во время войны. Как сказано в декларации движения, его задача в том, чтобы «народы, которые пострадали от нашего насилия, позволили нам нашими руками и при помощи наших средств сделать в их странах что-то хорошее». Вдохновителем этого движения был Лотар Крейссиг, юрист, не только единственным из немецких судей открыто выступивший против программы эвтаназии, но инициировавший (в условиях Германии 1940 года!) обвинение в убийстве против ее руководителя и главы личной канцелярии Гитлера.
Очень важен для постсоветского пространства и опыт разговора об ответственности за участие в Холокосте в странах Балтии. Тут показателен резонанс, возникший вокруг книги Руты Ванагайте «Свои» в Литве и за ее пределами. Интересен опыт работы Великобритании с трагической памятью о Второй мировой и о Холокосте, одновременно дистанцирующийся от европейского опыта и в то же время основывающийся на общих с ним принципах. Наконец, сложнейший конгломерат тем представляет собой память о трудном прошлом в США. Верхний слой – культура проработки рабовладельческого наследия, по степени разработанности приближающаяся к культуре памяти о Холокосте. В гораздо меньшей степени разработана тема колониального наследия – отношение к индейцам, гавайцам, эскимосам и алеутам; еще одна тема – ответственность за военные агрессии XX–XXI веков, ядерные бомбардировки Японии, войну во Вьетнаме, Ираке и Афганистане.
Подобные примеры можно множить и дальше, но и без того понятно: принятие ответственности на себя в сложной ситуации не теми, кто больше виноват, а теми, кто более морально и этически развит, – правило, а не исключение из правил.
Проработка прошлого
«Проработка прошлого» призвана не столько организовать память о прошлом, сколько институциализировать переход от одной политической системы к другой, от авторитаризма (диктатуры) к демократии. Этот переход может происходить в результате полноценного слома прежней системы и прихода на смену ей другой (как в Германии), в результате перетекания из одной системы в другую с сохранением элементов старой конструкции (как в Испании, Аргентине или Польше) или складывания в рамках одной системы элементов другой (как в Японии). Исключительность российского случая не в том, что этот опыт гостеррора не имеет аналогов – опыт каждой страны по-своему уникален, – а в том, что он уникальным образом соединяет элементы разных моделей. Как в Германии, прежняя политическая система в России пережила крах, но произошло это без внешнего воздействия, а по естественным причинам. Как в Испании, перетекание из одной системы в другую застыло на полпути, с попыткой возрождения старой системы на новом историческом этапе. Как в Японии, старые элиты постарались адаптировать старую систему к новым условиям, оставшись при этом при власти.
Программное послание Владимира Путина Федеральному собранию 25 апреля 2005 года, известное благодаря формуле «крушение Советского Союза было крупнейшей геополитической катастрофой века», посвящено объяснению демократического пути России как «продолжения российской государственности», преемственности по отношению к СССР, а не прощания с его наследием.
В 2015–2016 годах, то есть примерно тогда, когда Оливер Стоун записывал интервью с Путиным, занятие историей репрессий перестало восприниматься государством нейтрально. Символическим порогом, отмечающим, что занятие историей репрессий начинает считаться политикой, стало признание общества «Мемориал» иностранным агентом и дело против Юрия Дмитриева. Происходит это именно тогда, когда в России окончательно формируется полноценный авторитарный режим – после протестов 2011–2013 годов, выборов Путина на новый президентский срок и начала кризиса на юго-востоке Украины.
В основании Мемориала жертвам политических репрессий, открытого в Москве в октябре 2017 года, в качестве «подведения черты под прошлым», выбиты четыре слова: «Помнить», «Знать», «Осудить», «Простить». Считается, что это отсылка к формуле, высказанной некогда Натальей Солженицыной: «Помнить, знать, осудить и только потом простить». Слово «Простить» вызвало споры и оправданные сомнения: не предлагают ли нам в очередной раз подменить называние вещей своими именами проектом национального примирения, ради которого стоит забыть и «простить» совершенные преступления? Но центральная интенция, которую передают эти четыре слова, и именно в такой последовательности, совершенно справедлива. Задача переосмысления прошлого состоит прежде всего в сшивании разорванной исторической ткани, в «объединении нации». Осуждение преступлений и преступников – это пусть крайне важное, но все же лишь предварительное условие для достижения этой главной цели.
Подведение черты
При рассуждении об инструментах осуждения преступного прошлого, отказа от него и перехода к новой государственности, свободной от прежних практик, одной из важнейших категорий оказывается категория подведения черты. Под прошлым подводится черта, чтобы отделить его от того, что будет дальше, обозначить границу между старым и новым. «Завершить» прошлое оказывается необходимо прежде всего потому, что его деструктивное воздействие на настоящее слишком болезненно и губительно. В этом смысле подведение черты подобно сооружению санитарного кордона, призванного изолировать заражение, не дать ему перекинуться дальше.
Подведение черты – всегда немного игра, проектирование реальности, спектакль, предполагающий подыгрывание со стороны участников процесса. В Японии обращение императора Хирохито к нации 15 августа 1945 года символически отмечало договор между японскими элитами и США, по которому виновным в военных преступлениях признавалось военное руководство (исключая императора), а японский народ оказывался жертвой, искренне заинтересованной в демократизации страны по американской модели.
Подведение черты – это не отмена прошлого, а налаживание с ним связи, но только в новом его качестве. Полнее всего динамику отношения к подведению черты показывает пример Германии: сначала попытка забыть прошлое, чтобы двигаться дальше, потом обнаружение, что прошлое не отпускает, потом принятие его неотменимости и, наконец, включение его в национальный нарратив в качестве подспорья для будущего. Как отмечает Джефри Олик в книге «Грехи отцов», в Германии понятие «разделяющей черты», Schlußstrich, сразу после войны и при канцлере Аденауэре использовалось в первом смысле: память о нацистском прошлом не должна была мешать восстанавливать страну и объединять общество. Начиная с 1970‐х в Германии все больше говорят о том, что проведение черты – трудная задача, потому что предполагает не признание прошлого небывшим, а принятие ответственности за него. Наконец, начиная с 1980‐х, когда в германском обществе постепенно складывается консенсус вокруг признания ответственности за нацистские преступления, все громче звучат, с одной стороны, призывы провести наконец эту черту и перестать зацикливаться на прошлом, а с другой – признания, что подведение черты как окончательная проработка прошлого невозможно.
Этот обмен мнениями послужил толчком к масштабной дискуссии, ставшей известной как «спор историков» и закрепившей в германском общественном мнении отношение к нацистскому прошлому как к неотменяемому отрицательному ориентиру.
Террор на службе государства
Российская история 1917–1991 годов стала полем жесточайшего эксперимента над целым народом, породившего одну из самых кровопролитных диктатур в истории человечества. Хотя признаки диктатуры сопровождали всю историю существования советского государства, наиболее травматичный по своим последствиям период тотального государственного террора против собственных граждан в целом закончился со смертью Сталина и сворачиванием ГУЛАГа. Поэтому мы ограничим рассмотрение истории российского «трудного прошлого» преимущественно этими рамками.
Внутренней пружиной нового советского строя стала борьба с «классовым врагом». Это преступник нового типа, рожденный самой логикой функционирования советского государства. «Традиционная», уголовная преступность – это, с точки зрения большевиков, порождение буржуазного строя; она должна была отмереть с окончательной победой революции. Поэтому уголовники воспринимались большевиками скорее как союзники, соперниками же были «классовые враги», все преступление которых состояло в их принадлежности к «классу эксплуататоров». Именно по отношению к таким врагам требовались самые решительные меры противодействия. Со временем к классовым врагам как категории преступников, требующей наиболее сурового отношения, прибавились обвиняемые в контрреволюционной деятельности. Под это обвинение подпадали и те, кто действительно боролся с Советами, и сочувствующие им. Так советская власть узаконивает преследования за инакомыслие. Борьбу с этими преступлениями должна была вести не традиционная юстиция, а политическая полиция –ЧК и НКВД. Сначала эти структуры во многом дублировали друг друга. В 1922 году они были объединены путем упразднения ЧК и создания на ее базе ГПУ в составе НКВД. Инструментом борьбы с классовым врагом и контрреволюцией сразу становится политический террор. «Заслуга» в его легитимизации как политического инструмента на службе государства принадлежит именно большевикам.
Поначалу террор объяснялся переходным периодом, революционной и военной мобилизацией. Однако с окончанием Гражданской войны и укреплением власти большевиков он не заканчивается, а, напротив, обретает все более институциональные формы. Решающая роль в этом принадлежит Иосифу Сталину, сменившему Владимира Ленина во главе партии и государства.
К моменту смерти «вождя народов» ГУЛАГ представлял собой непомерно разросшуюся, убыточную и неэффективную систему, в которой находилось огромное число неправосудно осужденных людей. В начале 1953 года в разнообразных подразделениях ГУЛАГа содержались 5,5 млн человек, или около 3 % населения страны (около 2,5 млн в лагерях, более 150 тысяч в тюрьмах, более 2,8 млн в спецпоселениях и ссылке).
Последствиями ленинской и сталинской политики террора были не только миллионы отнятых и десятки миллионов сломанных жизней, но также разрушение уклада русской деревни, разрыв социальных связей, деградация управленческой, судебной и политической системы, выстраивание неэффективной и работающей на износ экономики и установление тоталитарных режимов в соседних государствах. Хотя собственно ГУЛАГ был в основных своих элементах демонтирован в конце 1950‐х и начале 1960‐х годов, последствия советской политики террора оказались чрезвычайно растянутыми во времени и дают о себе знать в действительности, которая окружает нас сегодня.
Память о Гулаге в СССР
История преодоления сталинизма и его осуждения начинается вскоре после смерти Сталина. Главное ее событие – «секретный доклад» Никиты Хрущева «О культе личности и его последствиях», подготовленный на основе данных комиссии под руководством Петра Поспелова и зачитанный с трибуны XX съезда КПСС в феврале 1956 года. В докладе осуждался «культ личности» Сталина, нарушение им правил «коллективного руководства», на Сталина возлагалась ответственность за массовые репрессии и депортации конца 1930‐х – начала 1950‐х годов.
Авторов лишь отчасти интересовало собственно восстановление справедливости. Поэтому осуждение «культа личности» не имеет ничего общего с правосудием переходного периода – установлением торжества законности с целью обеспечить невозможность возвращения диктатуры. Сталинизм был настолько тотальной системой, настолько жестко завязанной на культ личности Вождя, что резкий выход из него и разрыв с ним были неизбежными для любого движения дальше. Хрущевская десталинизация не знала ни судов над преступниками (только осуждение политических оппонентов), ни последовательной реабилитации жертв, ни последовательного и публичного осуждения стоящей за репрессиями идеологии, ни практик мемориализации этих событий. Заявление Хрущева на XXII съезде о необходимости «соорудить памятник в Москве, чтобы увековечить память товарищей, ставших жертвами произвола», не имело последствий. Главной задачей инициаторов «борьбы с культом личности» было не восстановление справедливости и торжество права, а укрепление собственной власти и ослабление оппонентов. В 1954–1961 годах было реабилитировано, по разным оценкам, до 800 тысяч человек. Но, как отмечал один из основных авторов закона о реабилитации 1991 года, конституционный судья (1991–2004) Анатолий Кононов, «массовый процесс освобождения заключенных носил прежде всего политический характер, правовая его сторона обладала такой же политической ущербностью, как и сами репрессии»
После смерти Брежнева последовали попытки «ресталинизации». При Юрии Андропове, сменившем его на посту генерального секретаря партии, а до этого возглавлявшем КГБ, из учебников и энциклопедий исчезают упоминания о репрессиях, разворачиваются вполне сталинские по духу и языку кампании по борьбе со «стяжателями и тунеядцами», с «нарушителями трудовой дисциплины». Следующий генсек Константин Черненко пытается идти еще дальше. Он готовил постановление ЦК КПСС «Об исправлении субъективного подхода и перегибов, имевших место во второй половине 1950 – начале 1960‐х годов при оценке деятельности И. В. Сталина и его ближайших соратников». К 40‐й годовщине победы планировалось вернуть Волгограду имя Сталина. Но все эти порывы свидетельствуют лишь о невозможности власти найти выход из экономического и идеологического тупика. Апелляция к сильной руке тогда была отчаянной попыткой компенсировать собственную слабость. Память о ГУЛАГе вновь стала для власти инструментом решения собственных проблем, антикризисным инструментом.
С началом горбачевской перестройки тема сталинского террора снова вышла из подполья. В огромной степени это было вынесением на широкую аудиторию всего того, что было проговорено и продумано в «подполье», в сам- и тамиздате в предшествующие двадцать лет.
На атмосферу, формировавшуюся в обществе в конце 1980‐х, огромное влияние оказывала отложенная энергия рассказов о советском терроре, написанных в 1960‐е, но оставшихся неопубликованными в СССР. В 1987–1989 годах были опубликованы «Реквием» Анны Ахматовой, «Воронежские тетради» Осипа Мандельштама, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, «Софья Петровна» Лидии Чуковской, «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, «Факультет ненужных вещей» Юрия Домбровского.
Стало понятно, что необходим не только и не столько памятник, сколько сообщество людей, занятых поиском и обнародованием данных о репрессированных, сохранением их памяти. Собравшаяся в 1987 году инициативная группа по созданию памятника жертвам репрессий превращается в общество «Мемориал».
В апреле и октябре 1991 года, после стремительного распада СССР, принимаются законы «О реабилитации репрессированных народов» и «О реабилитации жертв политических репрессий». Они стали основанием для реабилитации еще 650 тысяч человек. Последний закон и до сего дня остается единственным российским законодательным актом, где напрямую осуждаются преступления советского режима (а также обозначаются начало и конец советской власти).
Ностальгия по СССР
Важный пример перехвата государством «эмоциональной повестки», манипулирования чувствами и мнениями граждан, использования их в качестве ресурса для собственной легитимации – это тема «ностальгии по СССР». Точнее, метаморфоза отношения к СССР, произошедшая в российском обществе (или медиапространстве) за последние два десятка лет. Уход в небытие такого масштабного геополитического образования, как СССР, особенно с учетом последовавшего затем трудного переходного периода, не мог не вызвать эмоционального отклика в самых широких слоях общества. Однако широко тиражируемое (особенно с середины 2000‐х годов) представление, согласно которому преобладающая в российском обществе эмоция – это скорбь в связи с «крупнейшей геополитической катастрофой», идеализация советского прошлого и стремление обвинить в развале СССР внешних и внутренних врагов, есть в значительной степени результат манипуляции.
Так как черта под советским прошлым не была подведена, нет и однозначных и общепризнанных интерпретаций этого прошлого. Реальной работы принятия в смысле благодарения за доброе и осуждения преступного проведено не было. Она была начата в середине 1980‐х в виде общественной дискуссии, ее частью стали такие произведения искусства, как «Покаяние» Тенгиза Абуладзе (1984), «Астенический синдром» Киры Муратовой (1986) или альбом «Все идет по плану» группы «Гражданская оборона» (1988). Но разговор оборвался, не выйдя на общенациональный уровень. Фрустрация последнего советского поколения, цели и идеалы которого (в той не слишком большой мере, в какой люди эти идеалы разделяли) оказались дискредитированными, проговаривалась в 1990‐х именно как горечь о «разбазаривании страны».
Но с началом нового курса на отношение к прошлому, обозначенного в начале 2000‐х, эта фрустрация начинает переоформляться последовательными усилиями государственной пропаганды. Вместо нарратива «мы про***ли страну» начинает выдвигаться нарратив «олигархи, дерьмократы и американцы украли у нас страну». Важно понимать, что последнее – вовсе не реальное и искреннее «низовое» самоощущение части общества, а результат манипуляции, перехвата государством недовольства прошлым и «перевод стрелок» вместо реальных усилий по проработке прошлого.
Заключение
Распад СССР запустил процессы формирования памяти о жертвах репрессий в бывших республиках, а теперь независимых государствах. Для всех них 1990-е годы оказались временем всплеска интереса к истории советского государственного террора как основанию для новой коллективной идентичности. В одних постсоветских государствах память о репрессиях оказалась основанием для выстраивания исторической политики с акцентом на советской оккупации, как в странах Балтии, в других – на нарративе о многоэтничной нации – «плавильном котле», как в Казахстане, в-третьих – на памяти о жертвах Голодомора, как на Украине. В эти годы мемориалы жертвам советского государственного террора открываются на Украине (в том числе мемориал в Быковнянском лесу под Киевом), в Белоруссии (урочище Куропаты под Минском, мемориалы расстрелянным на «Шоссе смерти» в районе г. Червень и другие), в Казахстане (в Астане и многих других местах, в 2000‐х открылись музейные комплексы, посвященные истории Карлага и Акмолинского лагеря жен изменников Родины), Латвии (мемориалы в Риге, Елгаве, Юрмале и других городах), Эстонии (в Таллинне, Тарту, Нарве), Литве (мемориалы ссыльным и политзаключенным в Вильнюсе и Каунасе), Грузии, Армении, Азербайджане, Кыргызстане, Молдове, Узбекистане.
Опыт других стран позволяет назвать главные условия успешной проработки трудного прошлого. Прежде всего, попытки вытеснить память о таком трудном прошлом, как массовый террор против собственных граждан, в подполье и подсознание, замолчать его, обречены на неудачу. Сколько бы власть или общество ни пытались устанавливать «пакт молчания» о трудном прошлом, сколько бы ни предпринимали попыток «подвести черту» в смысле его отсечения и забвения – все это только загоняет травму и боль в подполье, где они невидимым образом ведут свою разрушительную работу. Рано или поздно этот нарыв прорвется, и чем усерднее будут попытки закрыться от прошлого, тем более неконтролируемым и разрушительным окажется прорыв. «Замороженные конфликты» памяти обладают не менее опасным потенциалом, чем «замороженные конфликты» в международных отношениях. Отказываясь от полноценной проработки прошлого, Россия только в большей степени оказывается его заложником, растравливая исторические болячки у себя и своих соседей. Чтобы распрощаться с трудным прошлым, необходимо его принять, как принимают травму.
Самостоятельно заговаривая о собственной ответственности, нация не только освобождается от постоянного страха быть уличенной, но обезоруживает критиков и зарабатывает капитал, обесценить и нивелировать который очень трудно. Одно из самых распространенных возражений против переоценки истории состоит в том, что напоминание о подобных темах вредит позитивной самоидентификации россиян, мешает испытывать гордость за свою страну и свое прошлое. Но куда больше такой позитивной самоидентификации вредит постоянный страх быть пойманным на лжи, неизбежно сопровождающий отказ от реальной проработки этих тем. Принятие же ответственности за прошлое дает основания для реальной гордости. По словам посетителей мемориала жертвам линчеваний в Монтгомери и Музея афроамериканской истории и культуры в Вашингтоне, самое сильное чувство, которое испытывает выходящий оттуда человек, – гордость за величие американского народа, способного проделать над собой такую работу. Именно в основаниях для такой гордости, подлинной и доброкачественной, настоятельно нуждаются сегодня российское общество и государство.
Российское трудное прошлое – не только общая боль, но огромный ресурс для тех, кто решится всерьез способствовать работе по его действенному переосмыслению.